Как хорошо, что автор, Ирина Евса, собрала эти стихи в один пост! Спасибо ей и за это, и, разумеется, за сами стихи!
Ровно год войны.
***
— Я покину, — сказал он, — хлипкую эту лодку.
Сил всё меньше день ото дня.
Мне война запускает костлявую руку в глотку
и вычерпывает меня.
Там, внутри, уже — ни листочка, ни лепесточка
ни обрыва, ни пустыря.
Посмотри, — говорит, — легка моя оболочка,
легче рыбьего пузыря.
Я уже не читаю книг, не включаю телик.
За харчами — и в норку юрк.
Я — законченный псих, затравленный неврастеник.
И не в помощь ни Фрейд, ни Юнг.
Соскреби нас, Господь, стальным своим мастихином
до землицы сырой, до тьмы.
И не надо стихов — какие теперь стихи нам? —
только бдение и псалмы.
Дрожь, как будто еще не выскочил из простуды.
Стынет воздух на языке.
Я давно уже ем из пластиковой посуды —
прочей не удержать в руке.
Рынок, ёлок предновогодние позументы,
дом в гирляндах, окно
в синих блёстках — не вижу в целом: всё на фрагменты,
на фрагменты расчленено.
А ещё он сказал: «Когда я рассыплюсь в этом
судном взрыве на горсть песка,
собери меня, Боже, заново — не поэтом,
а смотрителем маяка,
что уверен в одном: не тьма управляет светом,
а его рука».
***
— Ладно, Ты отобрал море, клочок земли
в пять с половиной соток,
лунные ковыли, сад в дождевой пыли,
лета горячий свёрток,
дружный галдеж гостей с ворохом новостей,
беглого муравья.
Но зачем Ты убил детей?
Слышу в ответ: «Не Я».
— Ладно, взамен тюрьмы Ты мне вручил суму,
выбранив троекратно.
Разум моих друзей Ты погрузил во тьму
и не вернул обратно.
Кореш меня учил: Бог — справедливый чел,
а не галлон вранья.
Но детей Ты убил зачем?
Слышу в ответ: «Не Я».
— Ладно, меня Ты спас. Чтоб не рванула вспять,
окна обрушил в доме.
Дал сухарей в запас. И, бормоча «не спать»,
выплюнул на кордоне —
мол, на luisenplatz в тёплом чужом пальто
выживешь, корм клюя.
Но детей ты убил за что?
Слышу в ответ: «Не Я».
Вот я плыву пятном в пёстрых Твоих рядах
в ночь, где всего дороже
крыша над головой: по-украински — дах
и по немецки — тоже.
Кирхи зеленый шпиль над городской стеной.
Огненный сухоцвет.
— Господи, это впрямь Ты говоришь со мной?
И ничего в ответ.
***
— Смотри, смотри, — он говорит, —
вон там, налево от угла,
водонапорная горит.
Сегодня башня умерла.
А книжный помнишь? Испокон
в нём жили Фрост, Петрарка, Пруст.
Вчера все внутренности он,
сложившись, выблевал из уст.
А пруд, где я тебя пугал
к мосткам прибившимся жуком?
Там покорёженный мангал
присыпан пепельным песком.
Они, которых «тьмы и тьмы»,
взорвав, разграбив, порубив,
уже убили всё, что мы
обжить успели, полюбив.
Я тоже умер, если что.
Теперь я — видеомонтаж.
Взамен потёртого пальто —
на мне солдатский камуфляж.
Не тронь: я — трэш, я нехорош,
я не из тех, кто ищет слёз.
На свет не выйду — обомрёшь:
мне полбашки осколок снёс.
Я — только тело среди тел,
что в яме общей сплетены,
и, если честно, лишь затем
я отделился от стены,
с трудом дождавшись темноты
(как будто можно опоздать!),
что можешь ты и только ты
меня по шраму опознать.
***
Ты разбуди меня, но не здесь, не здесь.
Не заслоняй мне свет, как дурная весть,
словом «война», его нарративом чёрным.
Я доверяю только цветам и пчёлам.
Я не в ответе за мировую гниль.
«Где мои дети?» — снова кричит Рахиль.
В левом крыле, за лифтом, её палата.
Кто эти люди в белом — врачи, враги ль?
Вот мои дети: донник, ромашка, мята.
Кровь со щеки успела еще стереть
правой рукой. Сказали: осталась треть.
В хитром сплетенье длинных шнуров и трубок —
не подходи, не смей на меня смотреть! —
жалкий скулит обрубок.
Там разбуди, где воздух с утра стеклит
узкие окна меж розоватых плит.
Вот я сижу на ветке ольхи, болтая
тем, чего нет, и тем, чего нет, машу
тем, кого нет. Шмели расшивают шум,
сталкиваясь бортами.
***
Евгении Моргулян
По ржавому пальнув, пустому баку:
отстой, мол, и фигня,
он, выбив дверь, убил мою собаку.
Потом убил меня.
И не было ни ужаса, ни боли —
негромких два хлопка.
Мы встали и пошли, минуя поле,
направо, где река.
Но лапу приволакивала псина,
и боком по стерне
теперь не впереди она трусила,
а тычась в ногу мне,
в любой момент готовая включиться,
и даже огрести
за дурочку с пробоиной в ключице
и слабостью в кости.
Река, вписавшись в местную природу,
слегка смиряла прыть.
Я знала, что собака эту воду
не сможет переплыть.
А та в оцепенении глубоком,
поджав худой живот,
косила на меня печальным оком:
«А вдруг, не доплывёт?»
Две беженки, чей срок на «или—или»
бессмысленно истёк,
мы с ней переглянулись и поплыли,
по грудь войдя в поток.
И словно безразличная, чужая
речь вне добра и зла,
река впустила нас, не отражая
в себе, и понесла.